Девочки

1. Яська – золотое яичко

Яську дед бил-бил – не разбил,
Баба била-била – не разбила,
Папка бил-бил – не разбил,
Словно Яська золотое яичко в себе хранила.

А мамка не била, мамочка гладила по голове,
Мама говорила, что будет все хорошо.
Яська была золотое яичко, спрятанное в траве:
Кто-то увидел и бьет, а кто-то мимо прошел.

А когда хоронили маму, земля о крышку гроба стучала,
Яська нисколько не плакала, а только молчала,
А потом убежала все начинать сначала.

Катится по миру Яська, золотое яичко,
Хиппушка да гитаристка, птиченька-невеличка,
Феньками звенит да поет,
И никто ее больше не бьет.

А как замуж пошла, так плясали три дня,
Кто же Яську-птичку не хочет обнять?
А говорила мама, что будет ей кто-нибудь рад!
А говорила, что такое сокровище разглядят,
И возьмут на ручки, и отстранят от дел.

И он разглядел.

Бил он Яську, бил, – не разбил.
Бил он Яську, бил, – не разбил.

Яська, золотое яичко, лежит на пороге.
“Нет у меня сил, мама, для новой дороги,
Нет у меня сил, и нечего дать ему,
Любимому моему, суженому,
Чтобы было радостно, как вначале,
Чтобы не били и не кричали,
Почему меня нужно бить, я же добрая, мама, я ласковая,
Почему я вообще такая идиотская сказка?”.

А он приходит и бьет Яську, бьет, да не разобьет.
Бьет ее, бьет, да не разобьет.
Он ее убивает, а она живая.

Приходил участковый Пал Михалыч, вздыхал. Яська чаем его поила.
Приходила соседка баб Люба, ругалась, чего, мол, живёшь с постылым.
Яська так говорила:
“Баба Люба, да какой же он мне постылый, он же мне начало, и конец, и мерило,
Вот я с ним поругалась, а вот помирилась,
Вот такую мне Боженька дал и ношу, и милость,
Чтобы я, Яська, золотое яичко, раскрылась,
И стала сокровище самое лучшее в мире”.
И уходила баб Люба в свою квартиру,
И вздыхала, и качала она головою.

А Яська дверь за ней закроет, да воет, воет.

А из золотых яичек сокровища не получаются.
А выходит только обычная яичница,
И лежит Яська, словно яичко всмятку,
Только разметались волосы золотые
По красному полу, кровавому беспорядку,
Словно скорлупка осталась, а Яськи тут нет впервые.

И когда его уводили, он все озирался,
Глазом дёргал, ломал испачканные пальцы,
Где же Яська-птичка, Яська-сокровище,
Ведь не может быть, чтобы это все кровь вообще,
Ведь не может быть, чтобы Яськи не было.
И тогда он увидел небо.

А там солнышко, жёлтый круг – это Яська смеется.
“Я, – говорит, – была золотое яичко,
а стала целое солнце,
И теперь сколько ни тянись, не дотянешься до меня,
Не сумеешь поцеловать, не сумеешь обнять,
Не сумеешь руку поднять.
Пусть тебе поперек горла встанут мои непрожитые года,
А я теперь Яська-солнце, свободная навсегда!”.

И тогда тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город.

2. Чудовища

Он говорит: в шкафах не живут чудовища.
Кира об этом знает давно еще.
Чудовище – это не взгляд из шкафа, не шорохи за окном,
Не те, кто скребется ночью из ванной, не те, кто просятся в дом,
Не те, кто тянет руки к босым ногам, когда бежишь на кровать.
Чудовище – это он.
И он выходит искать.

Кира слышит, как плачет на кухне мать.
Кира давно не плачет. Взгляд ее отрешен, Кира – вода в колодце,
Вода, вода.
Так до нее не добраться ему никогда.
Только сердце бьется.

К десяти годам понимаешь кое-какие вещи,
Становишься шаман в междумирье,
Становишься старый, страшный и вещий,
Призраком скользишь по квартире.
Потому что мама не умеет спасти,
Потому что он – конец и начало пути,
альфа боли и он же – ее омега.
Кира скользит мимо елок и первого снега,
Еле видимая, канет во тьму,
Раз за разом возвращаясь домой, к нему.

Ночью Кира откроет шкаф.
Откроет дверь темной ванной.
Откроет входную дверь.
Кира говорит: «Я тебя не боюсь,
Мне плевать, что ты за чудовище, что за зверь.
Просто если никто не заступится за меня –
Будь со мной.
Мне обещали, что будут хранить меня, но не хранят
Ни мама, ни боженька, ни домовой».

Он храпит в соседней комнате, простынь мнется.

Кира сидит у стены.
Кира вода, вода, вода в глубоком колодце.

3. Как тетка Любка к морю ходила

…а потом она говорила:
– так и жила.
мой-то пил, вот и я пила,
поколачивал, бывало, крепко, такая выпала доля,
ну и что, обычные же дела,
как у всех в нашей скорбной земной юдоли.
а теперь вот выдали два крыла.

и не в крыльях, конечно, дело,
а что стало так удивительно, невероятно, светло,
когда я шагнула из потрепанного тела
и вышла через невымытое стекло
в наш весенний, размытый дворик,
и подумала вдруг,
что я никогда не видела море.

понимаешь, никогда не видела море,
вообще никогда не видела море!

(господи, какие же мы смертные, хрупкие чуваки,
как наши души неприколочены и легки).

и вот она говорит:
– и тогда я вернулась в тело,
с печенью больной, с лиловыми синяками,
с селезенкой разбитой, и встала с кровати, на стульчик села,
и пошла своими ногами.
и так я шла, и мужика-то своего позабыла,
дни и ночи шла я, потрепанная кобыла,
то ли живая, то ли уже неживая,
шла по трассам, по указателям, шла на юг,
ни о чем на свете больше не переживая,
шла и несла на ручках мечту свою.

и дошла я до самого синего моря,
и села у этого синего моря,
и заплакала я у синего моря.

а потом уже встала, оставила тело
и прямо на небушко улетела.

и вот она так говорит, говорит,
и белым светом горит,
и нет у ней больше ни синяков, ни обид,
только синее море за ней, только синее море,
и такое оно большое, доброе и немое,
и у него ни конца, ни края,
и никто как будто никогда на свете не умирает.

***
когда они умирают,
они все становятся маленькими.
все эти битые-перебитые бабы в валенках,
все эти тетки со сломанными ребрами,
до конца остававшиеся слабыми, добрыми,
любившими своих алкоголиков.
когда они умирают – с синими следами на горле,
с переломанными костями, отбитыми почками,
они становятся маленькими любимыми дочками.
маленькими девочками, золотыми цветочками.
ходят они в варежках на резинке,
в цветастых косынках,
самые маленькие и любимые,
ходят по теплому саду,
и Господь ведет их за ручку,
и никогда он теперь их не бросит и будет рядом,
и погладит по голове, и даст конфету-шипучку.